Под его рукой корабль задрожал. Он смотрел на него, изумленный. В этот краткий момент нос корабля исчез, растаял — и с ним розовая каюта.
Корабль содрогнулся. Вслед за розовой каютой исчезла черная палуба, вместе с ней — Джиджи.
— Шарейн! — закричал он и крепко сжал куклу. — Любимая!
Корабль разрушался, исчезал, за Шарейн остался только дюйм палубы.
— Шарейн! — завопил Кентон, слуги в доме проснулись от этого душераздирающего вопля и заторопились к двери.
Из последних сил сжал он пальцы, вырвал игрушку… она высвободилась… она в его руках… он поднес ее к губам…
Теперь ничего не осталось от корабля, только продолговатое основание из лазуритовых волн.
Он знал, что это означает. В глубины странного моря того необычного мира погружалась бирема, а вместе с нею и корабль Иштар. Как живет символ, так живет и корабль — и как живет корабль, так живет и символ.
В дверь застучали, послышались крики. Он не обратил на них’ внимания.
— Шарейн! — услышали слуги крик, но теперь в этом крике звучала радость.
Кентон упал, поднеся игрушечную женщину к губам, сжимая ее костенеющими пальцами.
Исчезло и основание из волн. На том месте, где находился корабль, что-то зашевелилось и приобрело форму… большой теневой птицы с серебряными крыльями и грудью, с алыми лапами и клювом. Она взлетела. Повисла над Кентоном.
Голубь Иштар.
Повисла — и исчезла.
Дверь упала; слуги через порог вглядывались в темную комнату.
— Мистер Джон! — дрожащим голосом позвал старый Джевинс. Ответа не было.
— Тут кто-то есть — на полу. Зажгите свет! — прошептал один из них.
Загорелось электричество и осветило тело, лежавшее лицом вниз на окровавленном ковре, тело в избитой и порванной кольчуге алого цвета, в боку торчит стрела, на одной сильной руке широкий золотой браслет. Они отступили от тела, глядя друг на друга испуганными, удивленными глазами.
Одни из них, смелее остальных, осторожно приблизился, перевернул тело.
Мертвое лицо Кентона улыбалось им, на нем были мир и великое счастье.
— Мистер Джон! — заплакал Джевинс и, наклонившись, положил его голову себе на колени.
— Что это у него в руке? — прошептал слуга. Сжатая рука Кентона была поднесена к губам. С трудом они разжали неподвижные пальцы.
Но рука Кентона была… пуста.
Часы пробили восемь, когда я вышел из дверей клуба Первооткрывателей и остановился, глядя вниз вдоль Пятой авеню. Остановившись, я вновь со всей силой испытал то неприятное ощущение слежки, которое удивляло и тревожило меня последние две недели. Странный, покалывающий холод где-то йод кожей с той стороны, откуда следят; какое-то необычное чувство звенящего напряжения. Особая чувствительность, присущая людям, которые большую часть жизни провели в пустыне или джунглях. Возврат к какому-то примитивному шестому чувству: все дикари обладали им, пока не познакомились с напитками белых людей.
Беда в том, что я не мог локализовать это ощущение. Оно накатилось на меня со всех сторон. Я смотрел на улицу. Три такси стояли у обочины дороги рядом с клубом. Они были не заняты, а их водители оживленно разговаривали друг с другом. Не видно было никаких зевак. Два стремительных автомобильных потока двигались вверх и вниз по авеню. Я изучил окна противоположного здания. Никакого следа наблюдателей.
И все же за мной внимательно следили. Я это знал.
Это ощущение возникало у меня за последние две недели в разных местах. Время от времени я чувствовал присутствие невидимых наблюдателей в музее, куда пришел взглянуть на юнаньские нефриты: именно я дал возможность старому богачу Рокбилту поместить их здесь, что заметно усилило его репутацию филантропа; чувство это приходило ко мне в театре и во время верховой прогулки по парку; в брокерской конторе, где я следил за тем, как деньги, принесенные мне нефритами, превращаются в ничто в, игре, о которой я — приходится это признать — знал меньше, чем ничего. Я чувствовал слежку на улицах, но этого следовало ожидать. Но я чувствовал ее и в клубе, а вот этого ожидать было нельзя, и это больше всего меня беспокоило.
Да, я находился под непрерывным наблюдением. Но почему?
Сегодня вечером я решил узнать это.
От прикосновения к плечу я подпрыгнул и сунул руку под пальто, где у меня висел пистолет. И тут же понял, как сильно загадка подействовала на мои нервы. Повернувшись, я чуть глуповато улыбнулся огромному Лapcy Торвальдсену, который всего несколько дней назад вернулся в Нью-Йорк после двухлетнего пребывания в Антарктиде.
— Нервничаешь, Джим? — спросил он. — В чем дело? Заложил за воротничок?
— Ничего подобного, Ларе, — ответил я. — Думаю, просто слишком много города. Постоянный шум и движение. И слишком много людей, — добавил я с искренностью, о которой он и не подозревал.
— Боже! — воскликнул он. — А по мне так это хорошо! Я этим объедаюсь после двух лет одиночества. Но, наверно, через месяц-другой буду испытывать то же самое. Я слышал, ты скоро снова отправляешься в путь. Куда на этот раз? Обратно в Китай?
Я покачал головой. Не хотелось говорить Ларсу, что направление, в котором я двинусь, целиком определяется тем, что мне подвернется за время, пока я потрачу шестьдесят пять долларов в бумажнике, семь двадцатипятицентовиков и два десятицентовика, находящихся в кармане.